Тему эту ставил еще Некрасов. По слухам, он мужик был умным.
Равно как и Салтыков-Щедрин:
(Оффтоп)
К довершению бедствия, глуповцы взялись за ум. По вкоренившемуся исстари крамольническому обычаю,
собрались они около колокольни, стали судить да рядить и кончили тем, что выбрали из среды своей ходока —
самого древнего в целом городе человека, Евсеича. Долго кланялись и мир, и Евсеич друг другу в ноги:
первый просил послужить, второй просил освободить. Наконец мир сказал:
— Сколько ты, Евсеич, на свете годов живешь, сколько начальников видел, а все жив состоишь!
Тогда и Евсеич не вытерпел.
— Много годов я выжил! — воскликнул он, внезапно воспламенившись. — Много начальников видел! Жив есмь!
И, сказавши это, заплакал. «Взыграло древнее сердце его, чтобы послужить», — прибавляет летописец.
И сделался Евсеич ходоком, и положил в сердце своем искушать бригадира до трех раз.
— Ведомо ли тебе, бригадиру, что мы здесь целым городом сироты помираем? — так начал он свое первое искушение.
— Ведомо, — ответствовал бригадир.
— И то ведомо ли тебе, от чьего бездельного воровства такой обычай промеж нас учинился?
— Нет, не ведомо.
Первое искушение кончилось. Евсеич воротился к колокольне и отдал миру подробный отчет.
«Бригадир же, видя таковое Евсеича ожесточение, весьма убоялся», — говорит летописец.
Через три дня Евсеич явился к бригадиру во второй раз, «но уже прежний твердый вид утерял».
— С правдой мне жить везде хорошо! — сказал он, — ежели мое дело справедливое, так ссылай ты меня хоть на
край света, — мне и там с правдой будет хорошо!
— Это точно, что с правдой жить хорошо, — отвечал бригадир, — только вот я какое слово тебе молвлю: лучше
бы тебе, древнему старику, с правдой дома сидеть, чем беду на себя наклика̀ть!
— Нет! мне с правдой дома сидеть не приходится! потому она, правда-матушка, непоседлива!
Ты глядишь: как бы в избу да на полати влезти, ан она, правда-матушка, из избы вон гонит... вот что̀!
— Что ж! по мне пожалуй! Только как бы ей, правде-то твоей, не набежать на рожон!
И второе искушение кончилось. Опять воротился Евсеич к колокольне, и вновь отдал миру подробный отчет.
«Бригадир же, видя Евсеича о правде безнуждно беседующего, убоялся его против прежнего не гораздо», —
прибавляет летописец. Или, говоря другими словами, Фердыщенко понял, что ежели человек начинает издалека
заводить речь о правде, то это значит, что он сам не вполне уверен, точно ли его за эту правду не посекут.
Еще через три дня Евсеич пришел к бригадиру в третий раз и сказал:
— А ведомо ли тебе, старому псу...
Но не успел он еще порядком рот разинуть, как бригадир, в свою очередь, гаркнул:
— Одеть дурака в кандалы!
Надели на Евсеича арестантский убор и, «подобно невесте, навстречу жениха грядущей», повели,
в сопровождении двух престарелых инвалидов, на съезжую. По мере того как кортеж приближался,
толпы глуповцев расступались и давали дорогу.
— Небось, Евсеич, небось! — раздавалось кругом, — с правдой тебе везде будет жить хорошо!
Он же кланялся на все стороны и говорил:
— Простите, атаманы-молодцы! ежели кого обидел, и ежели перед кем согрешил, и ежели кому неправду сказал... все простите!
— Бог простит! — слышалось в ответ.
— И ежели перед начальством согрубил... и ежели в зачинщиках был... и в том, Христа ради, простите!
— Бог простит!
С этой минуты исчез старый Евсеич, как будто его на свете не было, исчез без остатка, как умеют исчезать только «старатели» русской земли.
Так что с правдой,
брат, и никак иначе.