Последний раз редактировалось Anton_Peplov 06.09.2016, 11:58, всего редактировалось 3 раз(а).
Автор: Арнхильд Лаувенг Название: Завтра я всегда бывала львом, Бесполезен как роза (две книги) Жанр: исследование, автобиография. Область: психиатрия.
«Как-то раз у меня выдалась беспокойная ночь. Голоса орали. Капитан орал. Это вынуждало меня царапать себя, бить, колотить кулаками куда попало… Я начала биться о стены, об окна, обо все что угодно, кидаясь на что придется, только бы спастись от этого ужаса. Я рвала на себе волосы, чтобы проделать в голове дырку, через которую мой хаос мог бы вырваться наружу, раздирала себе ногтями грудь, чтобы проткнуть дырку между ребрами, через которую я могла бы вырвать из груди чудовище, грызущее мое сердце… И два человека удерживали меня, пока я так буйствовала. Сиделка, которую я очень полюбила, и мой доктор. Они держали меня час за часом, всю ночь напролет. Я знаю, что эти люди не бросили меня, они были рядом и не оставили меня сражаться в одиночестве. И я знаю, что, несмотря на то, что была уже ночь, а я не оставляла попыток покалечить себя, они ни разу не попытались сделать что-то, что причинило бы мне боль. Они не злились. Они не прибегали к жестким приемам… Какой бы крик ни поднимали мои голоса, как бы ни орал на меня Капитан, как бы ни швыряло меня об стенки и об пол от невыносимого презрения к самой себе, я все равно слышала то, что говорили мне ее, моего доктора, руки: ты достойна того, чтобы с тобой обращались бережно».
Это написала Арнхильд Лаувенг, десять лет проболевшая шизофренией. Настоящей шизофренией – с галлюцинациями, расстройством мышления и голосами в голове, кричавшими «убей себя или умрут все твои близкие». И она пыталась себя убить.
Она выздоровела. И стала психологом. И сама теперь работает с душевнобольными. Если бы я встретил такой сюжет в романе, то сказал бы, что это шитая белыми нитками выдумка. Оказалось, что нет ничего невероятнее жизни.
Арнхильд написала две прекрасные автобиографические книги о своем опыте болезни и выздоровления – «Завтра я всегда бывала львом» и «Бесполезен как роза». От них невозможно оторваться, хотя, будь я слабее нервами, местами мне было бы непросто их читать.
Завораживающее повествование о разуме, шаг за шагом соскальзывающем в пропасть. «Я продолжала вести дневник и писать о себе в третьем лице – «она». Это приводило меня в смятение. Если «она» - это я, то кто же тогда о «ней» пишет? … В один прекрасный вечер у меня окончательно опустились руки, и я заменила все «я» на неизвестную величину «Х». У меня было чувство, что я больше не существую, что не осталось ничего, кроме хаоса, и я уже ничего не знала – ни кто я такая, ни что собой представляю, ни существую ли я вообще… Когда я ощутила полный распад своей идентичности и окончательную победу психоза… я записала в дневнике буквально следующее: «Х больше не может ничего поделать. Х не имеет ни малейшего представления о том, что Х представляет собой, Х больше не в силах об этом думать. Х думает, что Х пойдет в спальню, чтобы уложить У (объектный падеж) спать». …. Я стала меньше спать и начала меньше есть… И тут появился Капитан. В первый раз это произошло, когда я писала дневник. Я взялась за него усталая и внезапно обнаружила, что предложения заканчиваются у меня не так, как я задумывала. Я испугалась и написала: «Кто заканчивает за меня предложения?». Он ответил: «Это я». История борьбы, в которую Арнхильд вступила еще девочкой, школьницей – долгих мучительных лет борьбы за выздоровление, за мечту стать психологом, за возвращение себя себе. Никто не верил, что у нее получится. Ее учили «принять свой диагноз». А когда не учили, то лгали в лицо. Женщине с весом за 100 кг говорили, что она ни капельки не толстая. Пенсионеру, который заболел, не закончив и среднюю школу, говорили, что он сможет, обязательно сможет стать врачом. И вот эти люди тем же самым тоном говорили ей: «Арнхильд, ты поступаешь в университет? Разумеется, ты можешь попробовать».
Она все чувствовала. Она была больна, это верно, но не слепа. Работающие с душевнобольными иногда забывают, что это не младенцы, не имбецилы. Это люди, которые многое понимают и чувствуют не хуже, чем здоровые. Хотя многое, конечно, иначе. Арнхильд описывает, как смешивала конкретное и метафорическое: если у нее не было настроения «тянуться вверх» (работать над собой), то она не желала и тянуться вверх на гимнастике («для меня это было равносильно лжи»). С обезоруживающей простотой и обыденностью она говорит о том, что на сухом языке учебников называется бредом особого смысла: самым обычным словам и действиям больной приписывает смысл, отвечающий его навязчивым идеям. Однажды санитарка, собирающая по палатам одежду, зашла в палату Арнхильд с охапкой мужской одежды, но, услышав сигнал тревоги, бросила ее на пол и убежала. В охапке были кроссовки с длинными шнурками, и Арнхильд поняла это так, что санитарка просит ее повеситься. Девушка расстроилась, ведь сегодня у нее не было никакого настроения причинять себе вред, но если человек просит… В общем, петлю из этих шнурков она вязала нарочито медленно, в надежде, что санитарка передумает. А когда та, вернувшись, застала пациентку за этим полезным занятием и рассердилась, Арнхильд не могла понять, как же так: она же только уступила просьбе, причем без всякого своего желания, из симпатии к хорошему человеку.
В ее искаженном, изуродованном болезнью мире любые впечатления были труднопереносимы. «У меня начинали болеть глаза от обилия впечатлений, полученных за время пятнадцатиминутной прогулки по тихим дорожкам парка». Арнхильд часто неправильно понимала происходящее, пугалась и очень изматывалась. В мире было не на что опереться, все было зыбко и безнадежно. Иногда она наносила себе повреждения, чтобы только убедиться, что еще может как-то влиять на происходящие в ее жизни события.
При таком тяжелом состоянии легко понять, почему в ее психике часто видели лишь набор симптомов, записывая в них самые здоровые проявления. Арнхильд всегда мечтала стать психологом – еще когда была здорова. Ей объяснили, что это симптом: она идентифицирует себя со своим психотерапевтом. Когда она поспорила с санитаркой, является ли апельсин цитрусовым, и, сказав «я возьму словарь», пошла к книжной полке, санитарка нажала тревожную кнопку и объявила, что Арнхильд пыталась дотянуться до лампочки, чтобы разбить ее и порезаться. Так девушка получила карцер за то, что хотела просто взять словарь.
В этих книгах немыслимо много боли. Боли, тоски, отчаяния, одиночества. Все – кроме сестры и мамы – сбросили ее со счетов, никто не верил, что она выздоровеет. «Когда я училась в университете, мы пользовались учебником психиатрии Даля, Эйтингера, Мальта и Реттерстоля (Dahl, Eitinger, Malt og Retterst 1. L rebok i psykiatri). В нем рассказывается о ряде крупных европейских исследований, посвященных течению болезни у больных шизофренией. Данные различных исследований сильно отличаются друг от друга, но в среднем одна треть больных полностью или частично излечивается, другая треть ведет относительно благополучное существование, хотя какие-то симптомы у них по-прежнему остаются и они нуждаются в помощи медицинских учреждений, а еще одна треть продолжает долго и мучительно бороться с проявлениями болезни. Если бы мне сказали это в то время вместо того, чтобы сообщить, что «шизофрения – это хроническая болезнь»! Тогда бы я сразу получила надежду, что могу попасть в ту треть, которая выздоровела, и хотя в самые черные периоды я бы, наверно, не могла всегда сохранять эту веру, но все же у меня было бы больше надежды, и это укрепляло бы мою упрямую мечту, которая меня никогда не покидала, что я, в конце концов, справлюсь с болезнью». Но еще там много благодарности и тепла. К тем, кто был заботлив, внимателен, терпелив. Кто продолжал работать и работать с ней, хотя не было заметно никакого прогресса. К тем, кто сумел разглядеть в ней не набор симптомов, а усталую, измученную девочку, которая любит дождь не потому, что больна, а просто потому, что она его любит. «В одну из первых встреч с нею я сидела в своей палате и плакала. За первую неделю моего пребывания в отделении мы уже несколько раз с ней беседовали и успели немного познакомиться. Она не назначала мне определенного часа, а просто заглядывала ко мне в палату, проходя мимо по каким-то важным делам. Помню, как я удивилась, когда она вдруг задержалась около меня и спросила, что случилась, почему я плачу. Хотя я болела не так уж давно, она все же поразила меня нормальностью своей реакции. В этом отделении слезы, как правило, анализировали, истолковывали и делали на их основании медицинские выводы, и совсем не часто на них реагировали простым вопросом: «Что случилось?». Уж не знаю, что заставило меня честно ответить на ее вопрос. Может быть, ее заботливая непосредственность застала меня врасплох, может быть, я так тосковала, что мне было не до того, чтобы скрытничать, может быть, причиной были мои семнадцать лет, но я ответила, что за окном идет дождь. Конечно, это она и сама видела, и все-таки я сказала, что люблю гулять под дождем. Мне нравится ощущать, как мне на кожу сыплются бесчисленные капли, потому что я чувствую тогда, что живу, я люблю звуки и запахи дождя. Дождик дает мне почувствовать себя живой почти с той же силой, как порез на руке, который доказывает мне, что во мне течет живая кровь. Дождь — важная часть моей души. Но, к сожалению, сиделки, дежурившие в тот день, не придавали дождю такого значения, как я. По их мнению, погода в этот день была отвратительная, и остальные пациенты были с этим согласны. Ни у кого не было охоты выходить на прогулку. А я, раньше всегда выходившая гулять под дождем, впервые в жизни осталась взаперти, как наказанная. Дождик барабанил по стеклам, но открыть окно было невозможно, и дверь была заперта на замок. Мне оставалось только плакать. Разумеется, я не сумела объяснить доктору всего, что рассказала здесь, но сказанного было все же достаточно для того, чтобы она меня поняла. Она спросила, обещаю ли я ее не подвести, и взяла с меня честное-пречестное слово, что я обязательно вернусь, если она отпустит меня погулять. Само собой, я это пообещала. Если она сделает для меня такое доброе дело, то и я не подведу ее и никуда не убегу: я решила, что убежать еще успею как-нибудь в другой раз, но не сейчас, когда она сделала мне такую поблажку! Перед тем, как отпустить меня, она, конечно же, задала мне еще несколько вопросов, убедившись, что я не покалечу себя, что прогулка под дождем не усугубит мою грусть, что на прогулку я собралась не потому, что меня позвали какие-нибудь голоса. Затем она сказала сиделкам, чтобы те меня выпустили погулять, и спросила, не требуется ли мне непромокаемая одежда. Ее заботливость была мне очень приятна, но еще больше порадовало, что она, хотя и была врачом, с пониманием отнеслась к моему желанию промокнуть до нитки. Она только улыбнулась и пожелала хорошенько насладиться прогулкой. И я таки насладилась!».
Арнхильд исполнила свою детскую мечту – она стала психологом. Помогая психически больным, она помнит все, что пережила, и поэтому может читать неведомые нам языки и знаки. И догадаться о чем-то даже по их отсутствию. И не совершить некоторых ошибок. «Мне нельзя было ни с кем разговаривать. Нельзя ни помотать головой, ни кивнуть, нельзя ничего. И нельзя было ничего есть, потому что еда – это тоже какое-то взаимодействие с окружающим миром, а потому это запрещено. Мне и в голову не приходило ответить отказом… Голоса говорили мне, что если я буду продолжать в том же духе, то умрет кто-нибудь из моих близких или случиться какая-нибудь катастрофа, вроде лесного пожара или наводнения, а если я буду слушаться, то все будет хорошо. Такое уже бывало в моей жизни, и я по опыту знала, что если я сделаю все, как они приказывают, никто у меня не умрет. Вот я и сидела на кровати. Сидела молча, очень голодная, не имея возможности поделиться своими мыслями и взглянуть на ситуацию под каким-то другим углом зрения. Это было тотальное одиночество. Я знала, что ночная дежурная придет с проверкой посмотреть, встала ли я вовремя, и потребует, чтобы я позавтракала. Я не знала, кто сегодня дежурил, и только надеялась, что сегодня будет кто-нибудь из добрых сиделок. Иногда они сердито говорили со мной, когда я не слушалась, и это повергало меня в уныние. Я ведь очень хотела быть хорошей, но всем сразу ведь не угодишь, а поскольку сиделки не грозились никого убить, то их требования не были для меня приоритетными. Когда я отказывалась сотрудничать, они иногда волоком тащили меня за стол и насильно держали на стуле, заставляя смотреть на еду. Это было для меня еще мучительней, особенно если я до того уже несколько дней голодала, потому что мне очень хотелось есть, но я все равно помнила, что есть нельзя. Уж лучше было голодать, чем добиться, чтобы по моей вине кто-то умер. Так что я бы и рада была объяснить, что веду тебя так не из упрямства, а только потому, что хочу поступить правильно, однако объяснить это было невозможно, потому что мне нельзя было разговаривать. Но даже в те периоды, когда мне было можно общаться с окружающими, я из осторожности старалась не распространяться насчет моих голосов, если только не была уверена в человеке на все сто процентов. Ведь если бы я рассказала им, какая я нехорошая и что на самом деле я заслуживаю всяческих наказаний, люди могли решить, что мои голоса правы, и начали бы заодно с ними мучить меня. Этим я не хотела рисковать. Окружающий мир был таким непонятным, и, видя, что, как бы я ни поступила, хорошего ожидать нечего, я старалась молча перетерпеть, пока беда не минует. Вот и в это утро я встала вовремя, привела себя в порядок, застелила кровать, надеясь таким образом хотя бы задобрить ночную дежурную. Заслышав в коридоре приближающиеся шаги, я почувствовала, как у меня от страха подвело живот. Хотя меня нередко выволакивали из палаты, это всегда заставало меня врасплох. Туг в дверь постучали, в щель просунулось улыбающееся лицо, и я услышала приветливое «С добрым утром!» У меня отлегло от сердца, едва я увидела знакомую дежурную. Она была добрая, по-настоящему добрая. Сегодня она была такая же, как всегда. Она говорила со мной дружелюбно, хотя я ей не отвечала. Она позвала меня идти завтракать, я, разумеется, снова ничего не ответила. Она сказала, что, если я захочу побыть с ней, мы можем вместе позавтракать в столовой только вдвоем, и сказала, что, если мне так будет спокойнее, я могу взять с собой мишку (обыкновенно это не разрешалось). Она пока приготовит мне бутерброды, с желтым сыром (она знала, что я его люблю), еще будет апельсиновый сок: «Хочешь соку?» Она протянула мне руку приглашающим жестом, как бы желая помочь мне встать с кровати, но я не дала ей руку. И она не стала меня трогать, не потянула за собой, не стала ругаться. Только подождала немножко и спросила, точно ли я решила не ходить на завтрак? Ответа не было. Я не могла ни ответить ей словом, ни помотать головой, ни хотя бы взглядом показать, что я еще жива. Я сидела на одеяле неподвижная, как бревно. Но я слышала, что она говорит. Перед тем как выйти за дверь, она сказала, что пробудет здесь еще полчаса, и, если я передумаю, надо только постучать ей в дверь дежурки. Затем она вышла, тихо затворив за собой дверь, и я осталась одна. Мне ужасно хотелось, если бы только это было возможно, сказать ей спасибо или позавтракать, чтобы она могла написать в своем отчете, что ей удалось уговорить меня поесть. Мне так хотелось сделать что-то для нее в благодарность за ее приветливое обращение. Но я не могла. Даже спустя неделю, когда я снова заговорила, я ничего не смогла с этим поделать. Я так и не поблагодарила ее. Но за моим сжатыми губами и пустыми глазами во мне еще долго жило чувство радости и благодарности за те мгновения, что она провела со мной в комнате. В этот печальный день она зажгла во мне радость, и эта радость продолжала меня согревать несколько часов. «До нее не достучаться, как будто там стена», — говорим мы часто о тяжело больных людях. Я много раз слышала это и в бытность свою пациенткой, и став психологом. Часто это говорится с чувством бессилия и безнадежности. «Не стоит даже пытаться, мы уже пробовали, но, когда она в таком состоянии, все напрасно. Остается только махнуть рукой». Однако на самом деле мы ведь не можем знать, что проникло сквозь стену. Мы регистрируем только ответные реакции или отсутствие реакций. Как в то утро, когда я ни на что не отзывалась, не реагировала. От меня не шло ответной реакции. Но я слышала, воспринимала услышанное, и меня это затронуло».
Арнхильд принесла нам записанное собственной кровью знание с Той Стороны. Кем мы станем, если пренебрежем этим знанием?..
|